ПРОФСОЮЗ«УНИВЕРСИТЕТСКАЯ СОЛИДАРНОСТЬ»ПРОФСОЮЗ«УНИВЕРСИТЕТСКАЯ СОЛИДАРНОСТЬ»
Мониторинг мненийПлечом к плечу
«Вышка, которую мы потеряли»: интервью с Яном Левченко

«Главное, что сейчас унижает и обессмысливает будущее, — понимание того, что содержание, люди и труд не имеют в нашей нынешней жизни никакого значения <…> в этой новой реальности место людям с другой закалкой и другим пониманием эффективности, это точно».

Ольга Рогинская – на своей странице в Фейсбуке

 

Наше второе интервью – с Яном Сергеевичем Левченко, который одиннадцать лет был профессором в Школе культурологии, а затем на протяжении года – в Школе филологии Вышки, работал в качестве ведущего научного сотрудника в Научно-учебной лаборатории исследований советской архитектуры и изобразительного искусства под руководством Ольги Казаковой . Студенты избирали Яна Левченко лучшим преподавателем десять раз подряд. Он был получателем надбавок за публикации в престижных научных изданиях в 2014–2017 годах.

Интервью было записано в середине февраля 2022 г. (хронологически первым в данном цикле), и, пока шла его расшифровка и редактирование, ближайший мир изменился необратимым образом: кровь полилась в более невыносимых и обессмысливающих все прочее количествах, многие члены профсоюза и их надежные коллеги покинули Вышку и пределы РФ, академические связи и научно-преподавательская рутина рассыпались в пыль. Поэтому перед профкомом встал вопрос о целесообразности публикации этого текста в новой ситуации. Однако в итоге было принято решение разместить его на нашем сайте: как исторический документ и как «точку опоры» для переосмысления университета (в частности Вышки) – его будущего устройства, общественной функции и места профсоюза в нем. Общий вводный текст к серии интервью можно прочитать по этой ссылке.

Ю.И. Дорогой Ян, расскажите, пожалуйста, о том, когда и откуда вы пришли в НИУ ВШЭ и сколько лет провели в Вышке?

Я.Л. В 2007 году начались мои переговоры с Виталием Куренным, который планировал организовать в Вышке культурологическое направление. Насколько мне известно, набор на это отделение впервые прошёл в 2008 году. Когда в Вышке разрабатывались планы создать свою «культурологию», я работал в компании «Другое кино», а впоследствии – в отделе культуры газеты «Собеседник». У меня в это время был career break, как это принято называть в академическом мире. Я планировал вернуться в университет, но до 2008 года такая возможность мне не представилась. В 2008 году я, эстонец по гражданству, получил вид на жительство в Российской Федерации – до этого времени университет и не мог взять меня на работу. В 2008 году стал сотрудником, хотя пока и не полноставочным, Отделения культурологии при Факультете философии. Этим отделением руководил тогда Виталий Куренной. В 2009-ом я по конкурсу прошел на позицию профессора, и это стало моей основной работой. Осенью 2009 года я повторил курс, который впервые прочел в 2008-ом, и к этому курсу добавились другие. Тогда у меня была уже полная ставка. Так я проработал до августа 2020 года. Мое увольнение – а ушел я по собственному желанию – было следствием ликвидации Школы культурологии, которая к тому моменту претерпела уже несколько реорганизаций. Когда-то она возникла как отделение Школы философии – и в 2020 году произошло ее обратное слияние с этим подразделением.  Оставаться на культурологии после слияния я не захотел по целому ряду причин – как содержательных, так и эмоционально. Меня как бы «спас» [руководитель Школы филологических наук] Евгений Казарцев, который предложил мне перейти в его Школу. Мы с Евгением давно знакомы, и мне было небезразлично это предложение. Но вышло так, что я продолжил читать свои курсы на культурологии, будучи в штате на филологии. Такое положение было шатким и в одном подразделении, и в другом. Я оказался в призрачном и странном качестве. Тогда я принял окончательное решение покинуть Вышку и сделал это 31 августа 2021 года.

Ю.И. Могу ли я спросить вас, где вы сейчас?

Я.Л. Да, конечно. Я ушел не в пустоту. В тот же день, когда я написал в соцсетях, что ухожу из Вышки, мне позвонила Ирина Дмитриевна Прохорова и позвала редактором в издательство «НЛО». Я давно был с «НЛО» так или иначе связан, я там публиковался: в основном журнале, в журнале «Неприкосновенный запас», редактором которого многие годы был мой ближайший друг Илья Калинин. То есть это был хорошо знакомый мне контекст. Илья Кукулин и Мария Майофис, мои коллеги по Школе культурологии, долгое время работали в «НЛО», мы были знакомы со студенческих времен.  А в 2020 году, когда из Вышки были уволены Гасан Гусейнов, Кирилл Мартынов [внесен в реестр «иностранных агентов» 02.09.2022 – Прим. ред.] Елена Лукьянова и другие коллеги из разных подразделений, возник Свободный университет – Москва. Он был так назван по аналогии с Freie Universität Berlin. Это такая бесплатная волюнтаристская инициатива, которая не дает академической привязки – это игра, хотя и серьезная, в свободное высшее образование. Я входил в первую команду Свободного университета, нас тогда было около двадцати человек. Сейчас – больше ста. Я не знаю, насколько это число может служить показателем успеха – ведь обычно количественные показатели не очень существенны. Но наша капиталистическая цивилизация устроена так, что все всё считают, поэтому – вот, привожу статистику. И в плюс к этому я еще и работал на протяжении последнего времени в Школе коллекционеров и экспертов на «Винзаводе»: читал там курсы по кино, даже по философии читал. Но я же не философ. Это были популярные курсы, просто болтовня-ликбез по XX веку, по классической философии – основные имена, основные вехи… Сейчас я временно профессиональное взаимодействие со Школой коллекционеров приостановил, потому что у меня нет на это времени – я занимаюсь обустройством своего будущего рабочего места, будущей работы, которая начнется 1 апреля текущего года. Я получил приглашение в Балтийский федеральный университет в Калининграде, где был приглашенным профессором начиная с 2019 года, периодически читал разные курсы. Но сейчас наше сотрудничество вылилось в некую принципиально новую фазу и обрело новое качество. [В конце февраля 2022 г. вследствие изменившейся внешне- и внутреполитической обстановки переход Я. С. Левченко на работу в БФУ был отменен, а сам он уехал с семьей в Эстонию — Прим. Ю.И.]

Ю.В. То есть вы собираетесь переехать в Калининград и будете работать там?

Я.Л. Всей семьей мы переехать сразу не сможем: слишком много и институциональных, и бытовых связей с тем местом, где мы в настоящее время живем, – с Москвой и Московской областью. Вот сейчас, разговаривая с вами, я сижу в куске гаража. Это у меня такой кабинет на участке получился – мы его оттяпали от гаража. Раньше здесь был гараж на две машины, а когда мой шурин навсегда уехал в Эквадор, вторая машина перестала существовать, и появилось пространство, которое превратилось в кабинет. Пока будем жить на два города. Для нас это не впервой. Когда-то, еще до рождения детей, мы с Ольгой [Ольгой Олеговной Рогинской, женой Яна Левченко, смещенной с должности руководителя программы бакалавриата «Культурология» за публичные высказывания об увольнениях коллег летом 2020 г.] жили так: я работал в Петербурге, в Европейском университете, а Ольга жила и работала в Москве. Тогда было попроще, потому что детей не было.  Сейчас будет сложнее. Но надо отдать должное Балтийскому федеральному университету: он пошел нам навстречу и заложил в оплату труда компенсацию как съемного жилья, так и перемещений, потому что Калининград – это все-таки дешевые авиабилеты из Москвы, дотированные тарифы «Аэрофлота», что открывает возможность относительно безболезненных перелетов. Пару раз в месяц можно летать.

Ю.В. Вы назвали дату, когда Вы впервые задумались о переходе в Вышку: 2007 год. В моем восприятии это была другая цивилизация. Мы же с вами ровесники?

Я.Л. Я 1974-го года рождения.

Ю.В. И я тоже. Значит, ровесники. Так вот, когда вы шли в Вышку, вы уже были сложившимся преподавателем? Или вы были скорее ученым?

Я.Л. Это хороший вопрос. Когда я шел в Вышку, я не знал еще, в каком качестве я смогу состояться в ней. За спиной у меня была диссертация, защищенная в Тарту, был скромный опыт преподавания в Тарту: я вел семинары за своими учителями, когда учился в докторантуре. Еще я учился в Европейском университете, впоследствии там работал – и это уже было что-то более внятное. Но Европейский университет – структура, которая занята не столько преподаванием, сколько, все-таки, проектной работой и апробацией результатов исследований в аудитории. Там нет бакалавриата – только магистратура. Это не «конвейерное образование». Так что до Вышки у меня не было опыта работы в вузе, где ты входишь в аудиторию – и на тебя смотрят, например, полтораста пар глаз. А ученым я себя не чувствовал потому, что в нашем поколении – вам это наверняка хорошо известно, не хуже моего – сформировалось такое представление: ученый – это высокое призвание… Впрочем, и преподаватель – это тоже высокое призвание. В интеллигентском сознании эти амплуа воспринимаются как какие-то высокие миссии, которых надо быть достойным. Право сказать о себе «я ученый» надо заслужить. А в ответ скажут: «Да ты вообще давно себя в зеркале видел? Ученый-кипяченый! Ты сначала поработай, напиши книг десять, а там мы посмотрим, ученый ты или нет». А вот что «я профессиональный интеллектуал» – так сказать можно. То есть я человек, который зарабатывает деньги интеллектуальным трудом – здесь нет противоречий. Так что я себя ученым никогда не чувствовал. Я пытался что-то делать: довольно рано начал получать гранты, например. А потом это все резко закончилось, потому что из России ушел институт «Открытое общество». Из пространств «дальневосточной Европы» все иностранные фонды стали уходить. Это стало означать необходимость работы с РГНФ. И когда я увидел, что это такое, меня такая тоска взяла, что я решил – ну уж нет, не буду я этого делать, я просто не в состоянии, ничего понять не могу. Это проявление слабости, наверное…

Ю.В. Проявление слабости – обращение к этим фондам само по себе или неспособность заработать без них?    

Я.Л. Нет, проявление слабости – то, что я отказался… Отказался от вступления в эту гонку. Я не стал этим заниматься и тогда, когда был в Европейском. У меня была череда профессиональных неудач, которая совпала с необходимостью в конце концов перебраться в Москву по семейным обстоятельствам. И когда я переехал в Москву, у меня не было никакой институциональной привязки ни к какому вузу, ни к каким структурам, я никого не знал толком. У меня были скромные профессиональные связи в журналистском кругу, потому что я довольно много работал в журналистике. Не в том смысле, что много денег ею зарабатывал. Хотя я помню, что в газете «Коммерсант» когда-то были расценки: рубль за знак. Так было в начале 2000-х – и во второй половине 2010-х так и осталось. В 2001-м мы на гонорары могли съездить в отпуск: бывало, соберешь гонорарные поступления – вот тебе и деньги на лето. Поэтому я раньше много писал. А сейчас это совершенно другие деньги, а конкуренцию я не тяну. Поэтому журналистика ушла из моей жизни. К вопросу об идентичности: когда я пошел в Вышку, принимающая сторона в лице Алексея Михайловича Руткевича хотела, чтобы я как-то монетизировал свою как бы импортную диссертацию. Я ведь ее в Тарту защищал. У меня в дипломе написано PhD: нельзя прикопаться и сказать, это не PhD, а «кандидат наук», нет, я – PhD. Меня взяли, потому что в Вышке тогда были нужны люди с такой степенью. А потом уже стали думать, что со мной делать: буду ли я кадровым резервистом или не буду. Выяснилось, что нет, не буду, потому что я слишком старый для кадрового резерва. И с каждым годом требования в Вышке росли. Действительно мощный удар для меня был, когда я выпустил свою книгу в вышкинском издательстве – и мне ее не засчитали, не дали надбавки.

Ю.В. Почему? На книжке стоял неправильный год издания? Как же собственную книжку в те сравнительно травоядные времена могли не засчитать?

Я.Л. Выяснилось, что была допущена ошибка в написании моей аффилиации. В книге нигде не было написано, что я тут работаю. И вот я, будучи штатным преподавателем Вышки, выпустившим книгу в вышкинском же издательстве, ничего за нее не получил. Книга была сделана отчасти на основе моей диссертации, отчасти я в нее дописал еще некоторые главы. Нет, слава Богу, что Вышка ее хотя бы бесплатно издала – я же все-таки штатный сотрудник, мне хотя бы не пришлось платить. Но для меня это был такой эмоциональный удар, он случился в начале 2010-х годов, я тогда еще недавно работал в Вышке, был на подъеме – а тут как-то весь зашатался. Я этой книжкой долго занимался, много сил вложил – и вот мне говорят: «Нет, ничего не выйдет, старик, все мимо». Я даже помню, что написал тогда проректору В. В. Радаеву – ну, просто написал, что, мол, такая ерунда получилась… Я, конечно, наивный человек: написал «на деревню дедушке», как Ванька Жуков. Радаев мне ответил: «Нет, однозначно нет, это с формальной точки зрения совершенно неприемлемо, а если вы не знаете правил, то я вас отсылаю к таким-то нашим документам,» – ну, и все. Я на самом деле все понимал. Вадим Валерьевич даже продолжал пару лет звонить мне и приглашать лично на рождественские киносеминары, которые он проводил для студентов экономической социологии. Я понимал, что это разные вещи – семинары и вопрос о «формальностях». Разные тренды. Поэтому я не обиделся, я просто подумал, что есть какая-то карма, что ли, судьба неладная. Например, я должен, будучи гражданином Эстонии, ежегодно подавать документы на подтверждение своего статуса в Российской Федерации – и каждый год сталкиваюсь при этом с проблемами: то ли правила все время меняются, то ли я что-то забываю. Ну, не в состоянии я держать в голове весь этот бюрократический бред, он у меня вытесняется. И здесь оказался похожий случай. Тогда я погрузился в преподавание и еще писал, но только то, что мне было интересно. Постепенно я просто перестал соответствовать вышкинским требованиям. Люди публикуют по десять статей в год, половину из них – в Q1. А я просто не стал больше этим заниматься и в какой-то момент, когда я перестал получать всякие надбавки, у меня внутри, откровенно говоря, вся мотивация к работе в Вышке окончательно заснула. И вот, когда, например, с BBC мне позвонили и говорят: «Расскажите, как вас увольняли из Высшей Школы Экономики», – я им отвечаю: «Ребята, я был бы рад рассказать вам, как я не мог жить без печали и гнева, ибо любил отчизну, но не могу, потому что у меня просто заснула мотивация, я перестал хорошо работать, а того, кто перестал хорошо работать, увольняют, о`кей?»

Ю.В. Простите, вы серьезно это говорите?

Я.Л. Абсолютно!

Ю.В. Я не представляю себе, как вы можете перестать хорошо работать, у вас же просто не получится!

Я.Л. Да я абсолютно серьезно вам говорю!

Ю.В. То есть вот вы, Ян Левченко, приходите в аудиторию к студентам и рассказываете совсем не то, что рассказывали раньше? И как-то скучно бубните вместо того, чтобы обрушивать на слушателя потоки иронии и шквал парадоксов…

Я.Л. Нет, нет, конечно, это было по-прежнему. Я имею в виду: по формальным критериям. Вот по этим критериям я полностью откатился куда-то в арьергард. Стал жить без надбавок. «Лучшим преподавателем» я был на протяжении десяти лет подряд, а в 2019-м году я «лучшего преподавателя» не получил, в 2020-м опять не получил. Почему – не знаю. Перестал соответствовать, постарел, наверное.

Ю.В. А до этого вы получали надбавки?

Я.Л. Высокую надбавку за статьи не на русском языке получал пару раз. Раньше существовала так называемая персональная надбавка ректора. Это на самом деле означало, что человек недобрал сколько-то – ну, полбалла – и ему, чтобы не было обидно, все-таки, платят какую-то небольшую надбавку, потому что он ведь работал, старался, и не стоит выкидывать его на обочину. А потом эта опция – персональная надбавка ректора – исчезла, потому что денег стало меньше. Вернее, не совсем так: возросли и продолжают расти зарплаты высшей администрации, они индексируются, ведь эти люди должны получать все больше, потому что они – «эффективный менеджмент», который делает «большие дела». Раньше была какая-то социальная политика, условно говоря, попытка welfare state. Но она постепенно сворачивается, все время сокращается – отрезается периферия, остается только хардкор: Q1, Q2. А что значит «я стал плохо работать?» Это значит — оказался не таким крутым, как надо. Я ведь не стал преподавать хуже, чем раньше: я придумывал новые курсы, я изворачивался, чтобы заработать каким-то окольным путем, записал как онлайн-курсы два своих курса, которые мне до этого уже смертельно надоели. Вышка за онлайн-курсы в то время платила какой-то ощутимый гонорар, хотя он все равно распылялся на десять месяцев. Но на эту сумму можно было хотя бы лето провести. Это был 2018–2019 год – самый конец гонораров за онлайн-курсы, потом эта опция исчезла, потому что онлайн-дирекция перестала заключать договоры с преподавателями. Я предлагал еще что-нибудь записать, но мне сказали, что я у них уже есть, теперь пусть свои лекции запишут другие. Я спрашивал у многих коллег, и все, к кому я ни обращался, объясняли, что эта золотая – ну, или позолоченная – жила иссякла. Онлайн-дирекция перестала быть альтернативным способом заработка.

Ю.В.  Можете ли вы выделить какие-то этапы в вашем отношении к преподаванию и, возможно, в развитии ваших отношений со студентами? Вы были сначала в Тарту, затем в Европейском, а потом в Вышке. Наверное, в Тартуском университете была совсем другая атмосфера, чем в Европейском и в Вышке? Двигали ли вами в общении со студентами какие-то амбиции? Хотели ли вы когда-нибудь на кого-то повлиять, вырастить ученика?

 Я.Л. Это сложный вопрос. На самом деле я лишен амбиций учительства – я не думаю, что могу стать для кого-то учителем на всю оставшуюся жизнь. Мне всегда было неловко ощущать себя в амплуа наставника: я не чувствую в себе для этого ресурсов, каких-то внутренних прав на этот статус. Возможно, это связано с моим несколько травматическим созреванием в Тарту, где существовала всеобщая фигура отца в лице Юрия Михайловича Лотмана. Он был для всех примером, Учителем с большой буквы. И никто, конечно, не мог претендовать на то, чтобы даже рядом где-то оказаться, замахнуться на миссию такого масштаба, которому соответствовал в своем учительстве Лотман. Разумеется, сам Юрий Михайлович никогда не был человеком, который бы сознательно распространял вокруг себя ауру величия. А культ его возник помимо его воли и даже помимо воли тех, кто фактически участвовал в его создании. Если бы люди изначально больше думали о том, что они делают, создавая такой культ, они бы, мне кажется, этого не допустили. Никакой изначальной программы «культостроительства» ни у кого не было. Культ Лотмана закрепился в контексте всеобщего, тотального, многослойного кризиса, который ощущал тартурский филфак и в целом русскоязычное образование в Эстонии и в Тарту в 90-е. До начала 1990-х в университеты по всему СССР существовал общесоюзный набор. Поэтому в Тарту приезжали рафинированные еврейские дети из Ленинграда, которых не брали по пятому пункту в ЛГУ. Естественно, в Тарту они всех «делали на раз»: ведь они учились в своих элитных школах в Ленинграде, а потом их не брали по той же самой причине элитарности в довольно-таки лапотный ЛГУ, и они приезжали в Тарту – и там мгновенно расцветали. И не только они: там был своего рода оазис на фоне образования в других вузах – это мы хорошо знаем. На этом фоне – ну, кем был родившийся в Эстонии студент? Я вот, к примеру, наполовину эстонец, закончивший русскую школу в Таллинне — в глазах метрополии это пыль какая-то. Впрочем, я про свои собственные ощущения говорю. Может, кто-то из моих коллег совершенно иначе себя ощущает. В 1990-е, когда исчез союзный набор, появилось ощущение, что возник новый мир, в который мы, филологи-русисты, как бы не совсем вписались. И это ощущение культивировалось. Это означало для нас, что нужно или перестраиваться и входить в новую среду, или хранить память о старом мире и ностальгировать по тому, что исчезло. Я отчасти оказался посередине между этими двумя позициями, потому что я поступил на семиотику и перешел в конце 90-х вместе с отделением семиотики на факультет социологии, социальных наук. Это была совершенно особая структура: она стала эстоноязычной, англоязычной, переходила на международные рельсы, русский язык постепенно из нее уходил. Я даже успел пару докладов по-эстонски прочитать – у меня вполне пристойный эстонский был тогда. Сейчас я его подзабыл, но при желании можно восстановить. Это было довольно травматично, конечно. Нельзя сказать, что все это сопровождалась большим энтузиазмом и радостью от того, что происходит. Легче было тем, у кого были интернациональные темы, – а я ведь занимался русским материалом. И не мог избавиться от ощущения когнитивного разрыва и своей провинциальности как в отношении рванувших вперед эстонцев, так и в отношении «настоящих» культурных русских, к которым мы иногда ездили за дефицитными книгами. Пока они не начали продаваться в прекрасных книжных магазинах Эстонии, один из которых долго принадлежал моему однокурснику.

В итоге я уехал в Петербург, в Европейский университет. Это была альтернатива Тарту: такая же неолиберальная и прогрессивная, но на русском языке, пусть и с большим присутствием английского. Меня это устраивало: постимперские боли, которых, мне кажется, таким, как я, невозможно было избежать, там утолялись, может быть, более приемлемой терапией, чем это происходило в Тарту в конце 90-х годов. И так я оказался в Петербурге. К тому же я еще и влюбился в русскую девчонку из Питера, и мы потом поженились – это был дополнительный стимул для того, чтобы туда переехать. В Петербурге я учился, но практически не преподавал – если какое-то преподавание и было, то оно происходило в рамках обучения: когда ты сначала в Тарту, а потом в Европейском ведешь семинары или выступаешь где-то, потому что тебя пригласили, то ты скорее доклады читаешь, чем преподаёшь. Это был такой «путь молодого ученого». А вот в середине 2000-х я начал преподавать в Европейском и как бы по принципу трансляции распространяться в разные другие институции Петербурга, вплоть до Голландского института при консульстве Нидерландов, вплоть до СПбГУ; даже в СПбГУКИ (Университет культуры) приглашали, но у меня не сложилось там по разным причинам. И у меня это как-то сразу стало более или менее нормально получаться. Но это выглядело, скорее, как публичное просветительство, чем воспитание учеников.

Я хорошо контактировал со студентами, но несколько страшился отношений с ними, потому что перед глазами у меня всегда стоял пример штучной работы с дипломниками в Тарту – ведь со мной там тоже вели такую работу. И теперь мне казалось, что я совершенно до этой работы не дорастаю, не дотягиваю: я могу ещё что-то там такое потрещать, языком почесать, рассказать, что прочитал, – да, но вот кому-то что-то дать серьёзно я, все-таки, не могу.

Процесс настоящей педагогической инициации у меня начался в Вышке. И Вышке в этом смысле я благодарен как пространству педагогического опыта. Действительно, у нас было камерное отделение, которое впоследствии стало Школой культурологии, и работа там сблизила меня со многими студентами. С конца 2000-х и вплоть до второй половины 2010-х годов – лет семь-восемь – в Школе культурологии стабильно продолжалось воспроизводство сообщества, «комьюнити», в котором было много самых разных практик, в том числе, внеаудиторной работы: экскурсии какие-то, совместные поездки — это называлось: Нетуристический клуб «Улисс».

Мы ездили по Европе и по России. Этим я занимался очень активно: минимум дважды в год мы ездили в большую европейскую поездку – в восемь стран съездили таким образом. И по России ездили много, арендуя автобусы, или просто на поездах, или на рейсовых автобусах, на электричках. И всё это способствовало тимбилдингу, созданию комьюнити. Это привлекало к нам многих студентов со стороны: культурологи были ядром, а вокруг собирались философы, в какой-то момент появились филологи, а потом и искусствоведы. Буквально сегодня я совершенно случайно открыл в компьютере документ – PDF моего запроса, адресованного администрации МГУ. Я хотел, чтобы нас пустили во время архитектурной прогулки в Дом аспиранта и стажера (ДАС) на улице Шверника. Нас так и не пустили: комендант всех общежитий МГУ написал поверх моего запроса резолюцию, что этот вопрос можно решить только через ректора МГУ. То есть ректор Вышки должен был позвонить ректору МГУ и попросить, чтоб нас пустили в ДАС! А так — нет. И в этом запросе перечислено 25 человек, из которых, кроме культурологов, два искусствоведа, одна девушка с филологии, кто-то еще с истории. Эти прогулки и поездки, мне кажется, были даже важнее, чем то, что происходило в аудитории.

Мне отчасти повезло: студенты-культурологи знали меня с первого года, потому что я читал там большой курс теории и истории искусства – адаптивный, нацеленный на формирование у них другой оптики, нежели у искусствоведов: этот курс отличался и от МХК в школе, и от академических курсов, которые слушают искусствоведы в университете. В нем искусство использовалось как некий источник знаний об истории культуры и о повседневности того времени, к которому принадлежат интерпретируемые памятники. Этот курс я читал 11 лет – с 2009-го по 2020 год, – и на нем студенты уже в своем «студенческом детстве» со мной встречались. Это был хороший задел для общения. Потом все само собой закончилось, потому что я уволился. Программа поменялась, сейчас такого курса уже нет. Он появился, когда я пришел, но это чистое совпадение. И исчез не потому, что я ушел, просто все кончилось.

Я думаю, что педагогическая часть моей работы в Вышке оказалась для меня едва ли не важнее, чем научные изыскания, потому что я всерьез к себе как к учёному не отношусь: для меня важнее коммуникация, проектное строительство. Ведь что такое университет, бакалавриат в университете?  Это четыре года, которые по разным причинам дарованы человеку, вышедшему из школы, вовсе не для того, чтобы получить специальность – никакой специальности он в университете не получит за четыре года после школы. Нет, бакалавриат – это стартовая площадка для взрослой жизни, когда человек должен осмотреться, научиться коммуницировать, задавать вопросы другими и себе. После этого, когда человек наконец начнёт понимать, что ему интересно, он поступает в магистратуру, работает, вертится, прыгает, как на сковородке, очень быстро получает какие-то знания и постоянно переучивается в процессе работы. Университет не даёт никакой специализации – более того: университет и не должен ее давать. Это, вообще-то говоря, дело не университета, а отраслевого института, какого-нибудь втуза, работающего на оборонку в советские годы, – дать специализацию, по которой человек будет работать в КБ и тупо делать бомбу.

Ю.В. Или корпоративного образования, наверное: сейчас это распространено совсем не только в оборонке, но и повсюду в реальном секторе, да и в банковском тоже.

Я.Л. Ну да. Я имею в виду заказное образование. Оно возможно в технических сферах. Наверное, там оно и необходимо: технопарк заказывает какой-нибудь курс конкретный специалисту – мол, нам нужны такие-то и такие-то люди с определенными знаниями.  А если это soft skills, если это гуманитарные и социальные науки, то там ведь нет никаких «хардов» практически. Исторических знаний может не быть, но могут быть навыки их получения: я практически ничего не помню, но знаю, где посмотреть. Сейчас в университетах в том, что касается образования liberal arts, и в том, что касается социального знания, эти навыки важнее, чем все эти большие нарративы, которым учили вас или меня.

Ю.В.  От античности и до XX века – в течение девяти семестров.

Я.Л. И это все сокращалось, сокращалось и наконец, растворилось. Потому что нарративные курсы, где преподаватели просто «гоняют телеги» – что-то там рассказывают, – это всё больше не имеет смысла. Это можно прочитать в интернете, в «Википедии», а преподаватель, который пересказывает «Википедию» с минимумом собственных интерпретаций, не имеет никакого смысла.

Ю.И. Тогда вы, по идее, должны приветствовать переход гуманитарных факультетов в России на систему бакалавриата «2+2»: два года общих дисциплин плюс два года специализации? [Этот переход активно обсуждался в Вышке до конца февраля 2022 г. – Прим. ред.]

Я.Л. В принципе, как мне кажется, эта система имеет свои разумные основания: сначала вы получаете некое общее развитие, а потом выбираете какую-то специализацию. В этом есть своя логика, и, честно говоря, я не стал бы выискивать блох в такой программе. Я ее скорее поддерживаю. Вот был разговор про «3+2» – три года бакалавриата и два – магистратуры, и тогда у меня возникло ощущение, что это недоброкачественная стратегия, просто циничная экономия ресурсов. Типа «где бы нам опять отхватить кусок, урвать что-нибудь, чтобы администрация не потеряла своих привилегий, а все остальные потеряли бы все на свете, но этого не почувствовали?». Я против того, чтобы университет сокращал время пребывания студентов в своих стенах и переводил это время в якобы чисто практическую плоскость, потому что многие «непрактичные» вещи являются значительно более полезными, чем то, что видится глазами чиновников как практика или как что-то практически обусловленное. Мне кажется, что очень многое в университете в последние годы фактически происходило через самообучение: студенты обучали друг друга, студенты много прогуливали, но зато много читали. Я знаю это и по своему обучению в университете: я на некоторые курсы вообще не ходил, зато сидел в библиотеке и потом сдавал их. Я мог прийти на экзамен и в первый раз получить «два» – я так философию сдавал в Тартуском университете: впервые увидев меня на экзамене, преподаватель разъярился так, что его перекосило. А на второй раз, на пересдаче, я уже получил «пять». И так происходило не то чтобы часто, но происходило. То же самое делают студенты сейчас. Чего им не хватает? Им не хватает пространства для brainstorm`а: такого места, где они раз в неделю собирались бы и обсуждали свои курсовые в присутствии тьютора, который препятствует лишь превращению дискуссии в драку.  Но такого места нет. Семинара не хватает: семинар идет максимум полтора часа, а к концу этих полутора часов люди только начинают раскачиваться – понимать, о чем они говорят, – и здесь-то они должны прерваться, сходить за кофе, вернуться и опять разговаривать. А они бегут куда-то, потому что у них нарративный курс…

Ю.И. Не поэтому…

Я.Л. В том числе и поэтому: потому что им опять кто-то до бесконечности «заряжает» – как, знаете, у нас был курс философии для культурологов, рассчитанный на полгода, и к концу первого семестра выяснилось, что преподаватель дошел с ними только до Сократа. Но это же безумие! Я здесь совершенно солидарен со студентами, которые считают, что такого не должно быть. При этом вполне может существовать семинар, в котором люди обсуждают философию до Сократа целый год, потому что им это интересно и у них есть супервайзер, которому тоже это интересно как специалисту.

Мне кажется, то, что я сейчас говорю, – следствие эволюции, которую я как преподаватель пережил в Вышке. И я ей за это благодарен. Не институции, а пространству, где эти мысли всё больше и больше меня посещали и заставляли меняться, заставляли признавать правоту студентов, постоянно их слушать, постоянно учиться у них. И вообще прекратить их учить, «заткнуться на фиг». Не строить из себя педагога, который пришел и вот тут им сейчас все расскажет. Мне кажется, это очень позитивный итог того периода, который я провел в Высшей школе экономики.

Ю.В.: То есть все-таки получается, что когда-то вы Вышку любили – не институцию с администрацией, а как какое-то место, куда вы приходите, готовитесь к вашим занятиям, где вы думаете, общаетесь со студентами? Какой-то эрос все же был, ведь так?  

Я.Л. Вышку я считаю местом очень мощной зарядки эроса и этоса. Для меня это очень важное место. И вот вы сейчас сказали: «не как институцию с администрацией». Нет, администрацию тоже. Мне коммуницировать с администрацией Вышки всегда было гораздо проще во всех отношениях и на всех этапах, вплоть до самого конца, по сравнению с другими институциями, которые свято блюли традиции советского администрирования. Вышка, может быть, в чём-то и наследует с необходимостью советские традиции, потому что это государственный вуз Российской Федерации, и он не может быть полностью трансцендентен по отношению к традициям советского высшего образования. Но те серьезные, вполне последовательные шаги по реформированию образовательного пространства, которые осуществлялись, в том числе, и административным пулом Вышки, нельзя не оценить. Нельзя выкидывать это за борт, говоря, что мы, дескать, отдельно, а они – отдельно, вот мы, а вот они. Каналы, которые соединяют эти страты – преподавателей и администрацию, – стали ослабевать и даже прерываться только в последние годы из-за судорожных попыток сохранить любыми средствами то, что начало разрушаться под ударами извне. Эти каналы стали исчезать, когда пошли интервенции снаружи, когда растущие аппетиты власти начали уничтожать микроклимат, сложившийся в университете: нельзя ведь быть свободным от страны, которая вас окружает. И начинаются попытки как-то адаптироваться к этим требованиям – так происходит значительное изменение атмосферы, в нее впускается что-то вроде ядовитого газа. Процесс этот не всегда контролируем, и наверняка представителям администрации не раз приходилось, сжав зубы и глядя сквозь сотрудников, говорить такие вещи, которые им еще двумя годами ранее не пришло бы в голову сказать. Поэтому я бы предпочел избежать жесткого разделения на администрацию и сотрудников: скорее речь идет о сложной многоэтажной конструкции, о драматичной, часто трагической истории, которую еще только предстоит написать – прошу прощения за совпадение семантики story и history в одном русском слове.

Ю.И. Если взгляды наши на роль больших гуманитарных нарративов в образовании и расходятся, то мнения о сложности и нелинейности отношений между администрацией и сотрудниками университетов скорее совпадают. Я только вот о чем хотела бы спросить. Еще в «сытые годы», когда мы зарабатывали в Вышке довольно много, меня раздражала и удивляла риторика администрации в обращении с собственным «персоналом». Как сказал один весьма авторитетный в гуманитарном цеху и, кстати, занимающий одну из самых высоких позиций в академическом сообществе России коллега, «Вышка – это такое заведение, в которое тебя приглашают как лучшего специалиста в своей области, а обращаются с тобой потом как с последним мошенником». Не возникало ли и у вас такого же ощущения?

Я.Л. Дело в том, что я никогда не чувствовал себя лучшим специалистом в России в какой бы то ни было области. Скорее, я чувствовал себя пусть не последним, но средней руки мошенником. Поэтому я всегда готов был выйти на авансцену, когда кто-то начинал на Вышку наезжать. Например, если на какой-нибудь дискуссии кто-то выражал возмущение вышкинскими порядками, то я всегда был готов «за этот базар ответить». Потому что, повторяю, я ощущал себя скорее средней руки мошенником, чем ученым «высочайшего класса» из научной элиты, которого долго уговаривали, чтобы он понизил в своих глазах свой поражающий воображение статус и перешел из МГУ или какого-нибудь подразделения Академии наук в Вышку. То, что Вы описали в отношении преподавателей – это, конечно, неолиберальная риторика: «Не нравится – вали отсюда! Мы тебе за твою несчастную статью в Q1, которую ты писал полгода, хотя мог бы, как нормальный специалист, писать ее месяц, платим больше миллиона – больше миллиона, ёлки-палки! Ты понимаешь? Больше миллиона, чёрт тебя дери». И я в целом с такой риторикой солидаризировался. Даже при том, что мой научный интерес таков, что я никогда не попаду в Q1 и не получу эти несуразные деньги. Нигде в мире нет таких регулярных гонораров, чтобы человек одну статью написал и в течение двух лет получал ежемесячную надбавку больше тысячи евро [по курсу до 24.02.2022 – Ю.И.] Именно эта схема легитимировала не совсем куртуазное, а местами и совсем скотское обращение с уважаемыми людьми. Мне было проще: во-первых, я не был таким уважаемым человеком, а во-вторых, я сам благодаря Вышке начал разделять – и разделяю по сей день – тезис о том, что человека нельзя уважать только за его образование, возраст и т. д. Ну, он съел на тысячу котлет больше меня, или проспал на тысячу часов больше, — и что?

Ю.И. А если он прочитал на тысячку книжек больше?

Я.Л. Ну и что же из этого? Пусть повесит себе медаль на шею или снимет для этих книг специальное хранилище. Единственное мое отличие от людей неолиберального склада мысли – в том, что я никогда не спрашиваю: «Если ты такой умный, где твои деньги?». Я понимаю, что капитал может проявлять себя в разных формах, и поэтому у меня есть представление об определенном наборе субститутов, которые могут этот чисто материальный капитал заместить. Но я понимаю, как это видят люди с исключительно бухгалтерским мировоззрением. Мне трудно им возразить, потому что я не вижу у моего собеседника ресурса понимания. Как говорил Шкловский, «бессмысленно рассказывать об аромате дыни человеку, который годами жевал сапожные шнурки». Было время, когда я спесиво и элитистски относился к миру, скажем так, коммерсантов 90-х годов. Мне казалось, что я учусь в университете, получаю знания, а ко всей этой мерзости не хочу иметь никакого касательства. Впоследствии я стал копаться в собственном прошлом, чтобы выяснить происхождение этой элитистской установки, и понял, что истоки ее – в неудаче двух бизнес-проектов, которые были у меня на моем первом курсе. Каждый из них закончился разборками и неприятностями, и я вытеснил этот травматический опыт. Дело ведь не в деньгах – без денег жить нельзя, – а в их количестве. Я попытался войти в этот привлекательный мир, сделал это плохо, он меня отверг, и я эскапистски спрятался в книги: мне просто было страшно. После того, как я понял это про себя, я стал с большим пониманием и уважением относиться к людям с бухгалтерским умом. Я признал, что они могут решить что-то за меня, если я сам не могу за себя что-то решить. Это своего рода консенсус: если ты сам чего-то решить не можешь, ты делегируешь это другому.

Ю.И. Мне кажется, это странная позиция: ведь любой преподаватель Вышки по сравнению с любым западным преподавателем получает очень немного. Зачем тогда делить сотрудников Вышки на «лузеров» и «виннеров»? Я вот зарабатываю, в том числе и благодаря бизнесу, в котором я участвую своими деньгами, существенно больше, чем сотрудники Вышки даже со всеми надбавками, при этом моя должность в университете, в котором я работаю, формально ниже тех должностей, которые я занимала в Вышке (зато отношение ко мне на моем нынешнем месте работы в немецком университете даже сравнить нельзя с тем, что я видела в Вышке). Однако, несмотря на все разнообразие деятельности, приносящей доходы мне и моей семье, моя «элитистская установка» никуда не делась. Я не стала уважать бизнес, который повысил мое благосостояние, больше, чем академию. Наоборот, я вижу, насколько случайны заработки в бизнесе, в какой степени они не мотивированы никакими личными свойствами или заслугами. Может быть, корни этой вашей установки иные? Может, она не происходит из травм «университетского детства», а является, скорее, результатом вполне рационального конструирования вашей позиции? Разве правда, что нет разницы между человеком, который изучил, например, всю средневековую схоластику в первоисточниках, а не по «Википедии», и тем, кто пришел читать по ней лекцию, но дальше «Википедии» не заглядывал?

Я.Л. Разница, конечно, есть. Но ведь именно потому, что вы все в первоисточниках прочитали, вы занимаете то место, которое занимаете. А те, кто по разным причинам, прежде всего бытовым, или от страха, от инертности этого делать не стал, довольствуется этим консенсусом. Это скорее нормально: человеку естественно быть слабым, мало у кого достаточно сил, чтобы пойти на резкий шаг и, например, переехать в другую страну. Можно вспомнить, что те советские интеллектуалы, которые эмигрировали и становились великими западными профессорами, часто выезжали за рубеж не по собственной воле – их просто выдворяли. Немногие на это готовы добровольно. Если у человека нет каких-нибудь квартир внутри Садового кольца или даже Третьего транспортного, если его ничто не держит, он, конечно, уедет легче, и наоборот. Я, разумеется, рассказал именно свою историю. Универсального значения она, безусловно, не имеет. А пример ваш с западноевропейскими зарплатами и зарплатами российскими мне кажется нерелевантным: там совершенно иначе устроена экономика, в ней законами установлена минимальная планка зарплаты университетского сотрудника. В России все иначе: ей придется когда-то заполнять ею же созданные пространства пустоты, бездуховности и безнадежности, которые возникали на протяжении советской эпохи и продолжают возникать сейчас в наихудшем виде. Здесь у нас много интересного в будущем, хотя пока и вырисовывается одна знакомая дилемма: или ты в ГУЛАГе сгниешь, или ноги в руки – и бежать. Я считаю, что, когда нет третьего пути, по нему надо идти. Вот сейчас я это и делаю, приняв приглашение преподавать в Калининграде: можно говорить, что я самоубийца, но я ведь делал много вещей, мне совершенно невыгодных – в социальном смысле, просто в плане построения жизни, такой своего рода permanent fail. В этом смысле мне терять нечего.

Ю.И. Мне кажется, то, что Вы говорите, очень ценно: именно так мы все и действуем. Ведь то, что Вы называете permanent fail, – это и есть то, что должен делать нравственный, то есть нормальный, человек, хотя с неолиберальной точки зрения эта стратегия – удел «лузеров». Вот я, например, взяла семь лет назад тринадцатилетнего ребенка из детского дома, с тяжелой болезнью, не умеющего не только читать и писать толком, но и за элементарно ухаживать за собой. Его в школу не брали, естественно, и говорили мне, что он школьную программу никогда не освоит – учиться сможет только в «коррекционке». А мне хотелось, чтобы у него как-то, все-таки, получше жизнь была. Но очевидно, что, тратя на него по пять-десять часов в день на протяжении нескольких лет (да и часть ночи тоже – он же больной был), я не смогла ни докторскую написать, ни добиться сколько-нибудь значимого статуса в академии. Но я бы не поступила по-другому – я прекрасно знала, что делаю, когда его брала. Но задам другой вопрос. Как Вы считаете: следует ли сейчас заниматься политической борьбой?

Я.Л. В настоящее время политическое поле полностью зачищено: возможны только такие однократные акции без повторения – такие, как возвращение Алексея Навального. Остаются только малые дела: научное просвещение, культурные инициативы, благотворительность. Есть еще региональное развитие – идея, которая сохранит свою популярность как минимум в ближайшие 10 лет. Дело ведь в том, что в Москве имеет место гиперконцентрация капитала, и единственная возможность для региональных элит как-то изменить эту диспозицию в свою пользу – прислушиваться к тем столичным экспертам, которые приезжают из центра, в котором им больше неинтересно и делать нечего. Этот отток экспертов уже начался, и я не единственный его представитель – могу упомянуть Петра Иванова в Красноярске [интервью NGS24.ru с выпускником и бывшим сотрудником Вышки урбанистом Петром Ивановым см. здесьПрим. Ю.И.], выпускника нашей школы Александра Михайлова в Перми, состоявшегося там в качестве историка архитектуры и краеведа. Эта деятельность – единственное, в чем можно еще находить ресурс для будущего пребывания в стране. Что же до политической борьбы – мобилизация силовых структур огромна, они задавят любую цивилизованную политическую борьбу и даже культурное строительство, если найдут в нем угрозу. Везде приходится обходить острые углы, пользоваться эзоповым языком. Но для меня это своего рода вызов: смогу ли я сформулировать цивилизованным языком то, что я хочу сформулировать преимущественно матом? Более того: если бы я попытался свои идеи, которые сформулировал в программе развития для Калининградской области, продать на моей исторической родине, в Эстонии, меня бы подняли на смех – сочли бы, что я безнадежно отстал лет на двадцать. Так что единственное место, где я еще могу состояться в свои неполные пятьдесят лет, – здесь. Там меня никто не ждет. Я пытался подавать заявку на позиции в Таллинн, но безрезультатно. Или предлагали мне подать заявление в Стокгольм на позицию научного сотрудника. Может быть, оно стоит того, но не в случае с почти 50-летним человеком, у которого семья с двумя детьми. Я смотрю на это дело так: если я пойму, что мои шансы получить хорошую позицию достаточно велики, я буду вкладываться, но в противном случае не хочу даром тратить время. Плевать против ветра бессмысленно: не хочу я слушать, как мне жить, от людей, которые все делали правильно и у которых достаточный индекс цитирования. Так что я ищу возможности для приложения своих сил до того, как меня посадят в ГУЛАГ. Или так: по пути в ГУЛАГ я пытаюсь посадить какое-то количество деревьев.

Ю.И. Как, наверное, и все мы. А не видите ли Вы такой тенденции, что представителям нашего с Вами поколения все-таки удается как-то устроиться: я вот вообще никогда не искала себе работы, не подавала заявок, а шла только на ту работу, на которую меня приглашали. Вы, как я понимаю, тоже. Еще про некоторых своих знакомых я знаю то же самое, потому что это я была тем человеком, который их пригласил на работу, впоследствии принесшую им хороший доход. И их еще уговаривать приходилось, а с некоторыми – ждать, когда на их прежнем рабочем месте станет совсем невыносимо. В то же время, представители поколений младших – люди от 30-ти до 35-ти, молодые мужчины даже, ничем существенным не обремененные, кажется, считают, что за пределами Вышки жизни нет.

Я.Л. Мне кажется, это общая проблема всех образовательных корпораций России, которые именуют себя собственными терминами и никак не контактируют с другими корпорациями. МГУ, например, не считает нужным себя расшифровывать, хотя может же, например, быть Могилевский государственный университет с такой же аббревиатурой: эта политика основывается на системе очевидностей, работающей, прежде всего, для самого МГУ. Точно так же в Новосибирске говорят: НГУ. Люди, закончившие Екатеринбургский государственный университет, не признают, что он теперь называется Уральским федеральным. Все говорят шутки ради: «Поехали, как там, в УФУ!». Такой не совсем невинный колониальный привет Башкортостану. Очень большой автоцентризм —одна из причин, в силу которых в России очень слаба горизонтальная коммуникация между вузами. Все это из-за прямолинейного понимания конкуренции по принципу «либо я, либо никто». Компромисс, как это описано у Довлатова: «Я знаю, что такое компромисс. Мой компромисс таков. Меттер приползает на коленях из Джерси-Сити. Моет в редакции полы. Выносит мусор. Бегает за кофе. Тогда я его, может быть, и прощу». Вот так строится у нас горизонтальная коммуникация. Вот приезжали к нам, когда я учился в Тарту, физики из Москвы, уже не разделявшие культа Тартуско-Московской семиотической школы. И один из них говорит: «Так у вас, говорят, даже пиво свое есть? Кажется, “Ссяку” называется?». Есть такое место под Таллинном – Саку, там пивоварня существует еще с XIX века. Мне кажется, в упертости в восприятии себя и неосознанном обесценивании других выразилась старая позднесоветская травма: настаивать на себе, на своей исключительности, быть верным индивидуализму на фоне лицемерного и бесполезного коллективизма. И за этим кроется огромное высокомерие – не личное даже, а высокомерие как всеобщий горизонт социума. И мне кажется, дезориентация более молодых людей на рынке труда связана как раз с безудержным самопозиционированием институций и корпораций в воображаемой «табели о рангах», происходившим в первые постсоветские десятилетия с их устойчивой категорией «авторитета». Как раз последнее десятилетие стало временем постепенного расставания с этими химерами и значительного укрепления горизонтальных связей между вузами: появляются журналы типа «Доксы», профсоюзные инициативы. Мне кажется, как раз студенты, учащиеся в Вышке, в РАНХиГС, более открыты для контактов: они лишены внутренних барьеров, характерных для выпускников 2000 – начала 2010-х годов.

Ю.И. Ян, вы сейчас произнесли термин «горизонтальные связи» и потом еще несколько раз в разных контекстах по этому поводу прошлись. И теперь я хотела бы связать этот вопрос с предыдущим: насчет, с одной стороны, политической активности, а с другой – горизонтальных связей, которые слабы. Еще и коэффициент доверия друг к другу у коллег низок. Есть ли у вас какое-то собственное отношение к этой проблеме? Например, к тому, что наш профсоюз настолько малочислен. Вы же вступили в него, хотя могли бы с самого начала сказать, что ничего не выйдет, это никому не нужно. И оказались даже в числе его лидеров – вошли в состав профкома. И остаетесь в нем, хотя уже не работаете в Вышке. Почему?

Я.Л. Разговор о профсоюзе – это моя боль, потому что на самом деле я в нем ничего не делаю. Я все время занят судорожным зарабатыванием денег: ведь у меня нет никакого постоянного дохода до 1 апреля нынешнего года [2022 – Прим. ред.], когда меня собираются принять на работу в Калининградский университет.  Редакторские деньги в «НЛО» – это символическая сумма, на это жить семьей нельзя. Поэтому все время приходится делать много дел в разных местах, и это очень стрессогенно. К тому же многое приходится делать не за деньги: например, свои лекции в Свободном университете я читаю бесплатно – там все читают бесплатно. Поэтому возникает такая неприятная вещь: ты, может, и рад бы принимать участие в цементировании горизонтальных связей и в их эскалации, но все это, увы, не идет дальше сотрясания воздуха. Потому что всякий раз после сотрясания воздуха ты судорожно начинаешь бить по воде лапами, чтобы взбить какое-то количество купюр – чтобы твои дети занимались спортом, а машина не ушла с аукциона. Машина-то нам обязательно нужна, мы в Подмосковье живем, у нас тут метро нет ни в пяти минутах, ни в часе ходьбы. И мой кейс на самом деле очень репрезентативен. Почему горизонтальные связи ослабли? Потому что люди озабочены выживанием. А когда люди озабочены выживанием, они деморализованы. И нужно сознательно проделывать над собой огромную работу, чтобы поддерживать собственную активность по выстраиванию и поддержанию горизонтальных связей. Немногие люди способны это делать в отсутствие финансовой подушки. У многих людей такой финансовой подушки нет, и они все время захлебываются, силясь что-то заработать. Поэтому наш профсоюз и малочислен. И я не думаю, что люди нашего с вами возраста – между сорока и пятьюдесятью, люди, которые сейчас активны и останутся таковыми еще довольно долго, – будут стройными рядами вступать в профсоюз и что-то там делать: у них просто нет для этого ресурса. Ведь мы сформировались в 90-е годы, мы, в общем-то, индивидуалисты.  Мы должны очень многое преодолевать в себе, очень многое конструировать – я сейчас больше про себя говорю! – чтобы что-то делать со своим перманентным скепсисом, перманентным безверием. Я в себе это безверие постоянно чувствую и думаю, что ничего не получится, заведомо ничего не получится, «будет, как всегда». С этим чувством приходится постоянно бороться, и на это уходит довольно много энергии. Поэтому я всегда далек от мысли, что произойдут чудеса. Мне кажется, что людей, которые способны что-то сделать, гораздо больше среди тех, кто заканчивал университеты в 2010-е годы.  Конечно, государство очень много делает для того, чтобы их не было: оно их выдавливает, они уезжают – уезжают пачками, поступают куда-то на докторантские программы и так далее. Но многие и остаются. Они более привычны к работе в команде, они находят друг друга, у них активные, а не ламентационные соцсети… А я всю жизнь был одиночкой, никогда не работал в командах с единомышленниками, с которым мы делали бы общее дело.

Ю.И. Как же так, ведь вы только что рассказывали о ваших поездках со студентами?

Я.Л. Это были быстрые однократные поездки: сделали проект и разбежались.

Ю.И. А опциями, которые предлагала Вышка, – проектами «Учитель – ученики», например, – вы не пользовались?

Я.Л. Нет, никогда. И вообще вся эта система «Учитель – ученики» вызывала у меня идиосинкразию. Я не думаю, что отношения со студентами, какие у меня были, можно институционализировать и тем более стимулировать. Нам советовали попросить денег у Вышки для наших поездок, но я говорил: «Нет, ни в коем случае. Мы будем скидываться и ездить только за свои».  Потому что, если Вышка нам даст денег, она потом будет спрашивать: «А почему это вы туда поехали и чем вы там занимались? Какого черта вы занимались вот этим, а не тимбилдингом, как мы его понимаем? Не изучали историческое наследие так, как должны были его изучать согласно нашим представлениям?» Когда началось вот это – как там его? – «Открывая Россию заново», я почитал-почитал об этом проекте и понял, что мы ее уже заново для себя открыли – во всяком случае, я для себя во время этих поездок. Вот Виталий Куренной – да, он брал у Вышки деньги на свои экспедиции. Мне хотелось дистанцироваться, не конкурировать с ним, потому что я заведомо не мог быть конкурентом своему начальнику. Однажды нам пришлось писать вместе программу майнора, и Виталий замечательно отреагирова: «Ну, мне здесь делать уже нечего, здесь уже Ян Сергеевич всякого написал». Ирония мне была понятна: лучше бы я вообще ничего поблизости не писал. То есть у нас все время были отношения взаимодополнительности. Он говорил, что меня на работу взяли только из-за низкопоклонства Вышки перед Западом: потому что ей важна была моя степень, которая и есть единственный мой капитал, нужный и отделению, и Вышке. А вот чтобы взаимодействовать, чтобы работать вместе – нет. Я всегда существовал отдельно. Когда мне говорят: «Давайте принимать больше участия в профсоюзном движении» – у меня это получается как-то судорожно, то я вдруг могу во что-то включиться, то начинаю вырубаться. Тяжело жить в условиях такой многозадачности: у меня четыре проекта одновременно, которыми нужно заниматься. Ну вот, я начинаю оправдываться, хотя это и не требуется. Но я и правда испытываю внутреннее беспокойство оттого, что вроде как я в профсоюзной работе, участвую – а на самом-то деле и не очень.

Ю.И. Так зачем же в ней участвовать, если все это никуда не ведет?

Я.Л. И все-таки мне кажется, что это на самом деле нужно и куда-то ведет. А если ты с самого начала говоришь, что это никому не нужно, то ты просто сволочь. Я себе так и сказал: мне очень важно иметь хоть какое-то отношение к тому, что противостоит – как бы это сказать? – «мусорским порядкам». У меня оба деда в ГУЛАГе сидели. Поэтому полностью отказаться от возможности противостоять «мусорским порядкам» – нет, я не могу. Не могу через себя переступить – сказать, что мне, дескать, надо деньги зарабатывать, детей кормить – нет. Может быть, это самообман: я просто «хочу быть хорошим», а на самом деле от себя не уйдешь.  Но уж что есть, то есть.

Ю.И. Спасибо! Это такая теология профсоюза получается. В вашей жизни есть и другая инициатива, которую можно отнести, видимо, к тому же разряду дел, что и участие в профсоюзе: это работа в Свободном университете. Чтение курсов, которые принципиально бесплатны – и для преподавателя, который ничего за них не получает, и для студентов, которые никак их не оплачивают, но и не получают после их завершения никаких документов, которые признавало бы государство. Расскажите об этой инициативе, пожалуйста. Я знаю, что заявок на курсы Свободного поступает очень много, и преподаватели имеют право отбирать себе слушателей. Это совсем не как в Вышке: получается, что в Свободном, как и в европейских университетах, не только студенты имеют права, но и преподаватели. И первое право преподавателя – собственноручно формировать себе аудиторию. Кто ваши студенты? Из России? Из каких регионов? Есть ли кто-то из-за рубежа? Кого больше? И по каким принципам вы их отбираете?

Я.Л. Я думал, что в Свободном на моих курсах будет много русскоязычных иностранцев, которые владеют языком, но живут за границей. Но нет. Их там один-два-три человека.

Ю.И. Это странно, потому что даже из моих немногочисленных кельнских слушателей есть студенты, которые посещают ваши курсы. Возможно, вы их не опознаете? Это русскоговорящие люди самых разных национальностей: болгары, немцы, евреи, давно уехавшие из России…

Я.Л. Нет, у меня совершенно другая картина. Я читал их мотивационные письма, поэтому я не могу их не опознать.  Именно мотивационные письма являются основанием для отбора на курсы.  На последний мой набор мне пришло 190 писем. Я должен был провести отбор и в итоге оставил 30 человек. Там была заявка из Франции, была из Нидерландов, была из Болгарии. Паре людей я отказал потому, что они overqualified, и мне непонятно, что я могу им дать. Это для меня достаточное основание для отказа. Если ты сам всех можешь научить, освободи место для тех, кому это реально нужно. В основном я видел заявки из регионов. Я бы сказал так: половина заявок – Москва и Петербург (причем тоже примерно пополам), и вот в эту половину входят еще и иностранцы – русскоязычные или не носители русского языка, но владеющие русским. У меня есть одна полька: я ее отобрал, потому что она написала какие-то вещи, которые убедили меня, что ей действительно нужен мой курс. А другая половина – это регионы. И иногда я отказываю людям потому, что они находятся в таком часовом поясе, что, когда я начинаю в 7 часов вечера читать лекцию, у них уже ночь или под утро. Много студентов из Омска, есть из Кемерово, с Урала тоже есть, Север есть, с юга есть – все есть, даже Центральная Россия, которая традиционно инертная. Есть одна студентка из Мурманска, из Архангельска тоже есть. Традиционно из Центра мало заявок, но у меня есть два человека из Воронежа, потому что Воронеж – это очень сильный интеллектуальный центр, особенно в том, что касается людей молодых. Благодаря Платоновскому фестивалю там есть какой-то «движ». И в основном я на такую аудиторию и работаю.

Ю.И. То есть на реализацию себя и на общение со студентами, которые постепенно становятся полноценными вашими коллегами? И совсем не на карьеру, становление известным, деньги… Это уже совсем далеко от неолиберальной модели, которая в Вышке безусловно доминирует, ее целесообразность там даже не оспаривается никогда.

Я.Л. Мне иногда говорят: «Ты же мог бы хорошее бабло поднимать». А мне все равно – я никогда много не зарабатывал. Университет в моем представлении — это габитус взаимного доверия, место специализации, дифференциации и символического обмена. А еще это свобода, отсутствие внешнего контроля, полноценное обсуждение проблем, интересующих преподавателя и студентов. Так и в государственных, и в частных университетах должно быть. И никакого вышкинского промежуточного контроля, кумулятивных оценок, которые негативной зависимостью связывают студента и преподавателя. Из-за чего студенты начинают настойчиво интересоваться: «А где, где составляющие моей оценки?»

Ю.И. Спасибо, что вы это сказали!

Я.Л. Да-да, именно так: «А ну, иди сюда! Ты, такой-сякой, не прописал формулы, мы из-за тебя теряем будущее, мы лишаемся нашей идентичности! Мы будем жаловаться, жать на красную кнопку – всей группой, все тридцать пять человек, потому что мы лишены ориентиров, потому что мы очень-очень испуганы, мы эмоционально фрустрированы, мы интеллектуально опустошены, и так далее, и так далее…». А преподаватель им в ответ: «Но ведь и я всем этим опустошен!». А они ему: «Fuck you! It`s your fucking job!». И все это сделала Вышка. Этот университет негативными связями повязал преподавателей и студентов. Не позитивными возможностями, чтобы раскрыть потенциал друг друга, а ожиданиями расправы.

Ю. И. Взаимным недоверием и стремлением атаковать первым: «Я тебе поставлю “двойку” в СОП [Студенческая оценка преподавания – Прим. ред.], потому что я догадываюсь, что ты мне выведешь неудовлетворительный “накоп” и создашь большие проблемы во время сессии».

 Я.Л. Да: «Я знаю, что ты мне поставишь – вот и я тебе поставлю, и даже еще раньше, чем ты мне успеешь поставить». Это отвратительно. Вот вы меня спрашивали об эросе к Вышке, и я ограничился словами любви. А если говорить, где «хейт», главный «хейт» к Вышке – то вот он здесь. Это то, что Вышка сделала, и то, что она не должна была делать, если администрация хотела сохранить университет.

Ю.И. К сожалению, любое интервью когда-нибудь заканчивается, и мы с Вами должны сейчас расстаться. Я очень Вас благодарю за чрезвычайно интересные мысли и наблюдения и надеюсь, что Вы поучаствуете с еще одним интервью в следующей нашей компании, которая будет связана уже конкретно с СОП. Там я буду задавать вопросы только о студенческой оценке преподавания и предложу несколько анкет, по которым проводится СОП в университетах других стран. Правила и способы проведения оценки можно будет сравнить.

Я.Л. Да, это интересно. Большое спасибо.

 

 

Комментарии